Толстой Лев Николаевич. Хозяин и работник

Никита, с тех пор как сел, покрывшись дерюжкой, за задком саней, сидел неподвижно. Он, как и все люди, живущие с природой и знающие нужду, был терпелив и мог спокойно ждать часы, дни даже, не испытывая ни беспокойства, ни раздражения. Он слышал, как хозяин звал его, но не откликался, потому что не хотел шевелиться и откликаться. Хотя ему еще было тепло от выпитого чая и оттого, что он много двигался, лазая по сугробам, он знал, что тепла этого хватит ненадолго, а что согреваться движением он уже будет не в силах, потому что чувствовал себя так же усталым, как чувствует себя лошадь, когда она становится, не может, несмотря ни на какой кнут, идти дальше, и хозяин видит, что надо кормить, чтобы она вновь могла работать. Одна нога его в прорванном сапоге остыла, и он уже не чуял на ней большого пальца. И, кроме того, всему телу его становилось все холоднее и холоднее. Мысль о том, что он может и даже, по всем вероятиям, должен умереть в эту ночь, пришла ему, но мысль эта показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной. Не особенно неприятна показалась ему эта мысль потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать. Не особенно же страшна была эта мысль потому, что, кроме тех хозяев, как Василий Андреич, которым он служил здесь, он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит. «Жаль бросать обжитое, привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо».

«Грехи? - подумал он и вспомнил свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, нехождение в церковь, несоблюдение постов и все то, за что выговаривал ему поп на исповеди. - Известно, грехи. Да что же, разве я сам их на себя напустил? Таким, видно, меня бог сделал. Ну, и грехи! Куда ж денешься?»

Так он подумал сначала о том, что может случиться с ним в эту ночь, и потом уже не возвращался к этим мыслям и отдался тем воспоминаниям, которые сами собой приходили ему в голову. То он вспоминал приезд Марфы, и пьянство рабочих, и свои отказы от вина, то теперешнюю поездку, и Тарасову избу, и разговоры о дележах, то о своем малом, и о Мухортом, который угреется теперь под попоной, то о хозяине, который скрипит теперь санями, ворочаясь в них. «Тоже, я чай, сердечный, сам не рад, что поехал, - думал он. - От такого житья помирать не хочется. Не то, что наш брат». И все эти воспоминания стали переплетаться, мешаться в его голове, и он заснул.

Когда же Василии Андреич, садясь на лошадь, покачнул сани, и задок, на который Никита упирался спиной, совсем отдернулся, и его полозом ударило в спину, он проснулся и волей–неволей принужден был изменить свое положение. С трудом выпрямляя ноги и осыпая с них снег, он поднялся, и тотчас же мучительный холод пронизал все его тело. Поняв, в чем дело, он хотел, чтобы Василий Андреич оставил ему ненужное теперь для лошади веретье, чтобы укрыться им, и закричал ему об этом.

Но Василий Андреич не остановился и скрылся в снежной пыли.

Оставшись один, Никита задумался на минуту, что ему делать. Идти искать жилья он чувствовал себя не в силах. Сесть на старое место уже нельзя было - оно все было засыпано снегом. И в санях, он чувствовал, что не согреется, потому что ему нечем было покрыться, его же кафтан и шуба теперь совсем не грели его. Ему было так холодно, как будто он был в одной рубахе. Ему стало жутко. «Батюшка, отец небесный!» - проговорил он, и сознание того, что он не один, а кто–то слышит его и не оставит, успокоило его. Он глубоко вздохнул и, не снимая с головы дерюжки, влез в сани и лег в них на место хозяина.

Но и в санях он никак не мог согреться. Сначала он дрожал всем телом, потом дрожь прошла, и он понемногу стал терять сознание. Умирал он или засыпал - он не знал, но чувствовал себя одинаково готовым на то и на другое.

Лошадь сначала уперлась, но потом рванулась, надеясь проскочить сугроб, но не осилила и села в него по хомут.
– Вылезай! – закричал Никита на Василия Андреича, продолжавшего сидеть в санях, и, подхватив под одну оглоблю, стал надвигать сани на лошадь. – Трудненько, брат, – обратился он к Мухортому, – да что же делать, понатужься! Но, но, немного! – крикнул он.
Лошадь рванулась раз, другой, но все-таки не выбралась и опять села, как будто что-то обдумывала.
– Что же, брат, так неладно, – усовещивал Никита Мухортого. – Ну, еще!
Опять Никита потащил за оглоблю с своей стороны; Василий Андреич делал то же с другой. Лошадь пошевелила головой, потом вдруг рванулась.
– Ну! но! не потонешь небось! – кричал Никита.
Прыжок, другой, третий, и, наконец, лошадь выбралась из сугроба и остановилась, тяжело дыша и отряхиваясь. Никита хотел вести дальше, но Василий Андреич так запыхался в своих двух шубах, что не мог идти и повалился в сани.
– Дай вздохнуть, – сказал он, распуская платок, которым он повязал в деревне воротник шубы.
– Тут ничего, ты лежи, – сказал Никита, – я проведу, – и с Василием Андреичем в санях провел лошадь под уздцы вниз шагов десять и потом немного вверх и остановился.
Место, на котором остановился Никита, было не в лощине, где бы снег, сметаемый с бугров и оставаясь, мог совсем засыпать их, но оно все-таки отчасти было защищено краем оврага от ветра. Были минуты, когда ветер как будто немного стихал, но это продолжалось недолго, и как будто для того, чтобы наверстать этот отдых, буря налетала после этого с удесятеренной силой, еще злее рвала и крутила. Такой порыв ветра ударил в ту минуту, как Василий Андреич, отдышавшись, вылез из саней и подошел к Никите, чтобы поговорить о том, что делать. Оба невольно пригнулись и подождали говорить, пока пройдет ярость порыва. Мухортый тоже недовольно прижимал уши и тряс головой. Как только немного прошел порыв ветра, Никита, сняв рукавицы и заткнув их за кушак, подышав в руки, стал отвязывать с дуги поводок.
– Ты что ж это делаешь? – спросил Василий Андреич.
– Отпрягаю, что ж еще делать? Мочи моей нет, – как бы извиняясь, отвечал Никита.
– А разве не выедем куда?
– Не выедем, только лошадь замучаем. Ведь он, сердечный, не в себе стал, – сказал Никита, указывая на покорно стоящую, на все готовую и тяжело носившую крутыми и мокрыми боками лошадь. – Ночевать надо, – повторил он, точно как будто собирался ночевать на постоялом дворе, и стал развязывать супонь.
Клещи расскочились.
– А не замерзнем мы? – сказал Василий Андреич.
– Что ж? И замерзнешь – не откажешься, – сказал Никита.

VI

Василию Андреичу в своих двух шубах было совсем тепло, особенно после того, как он повозился в сугробе; но мороз пробежал у него по спине, когда он понял, что действительно надо ночевать здесь. Чтобы успокоиться, он сел в сани и стал доставать папиросы и спички.
Никита между тем распрягал лошадь. Он развязал подрюшник, чресседельник, развожжал, снял гуж, вывернул дугу и, не переставая разговаривать с лошадью, ободрял ее.
– Ну, выходи, выходи, – говорил он, выводя ее из оглобель. – Да вот привяжем тебя тут. Соломки подложу да размуздаю, – говорил он, делая то, что говорил. – Закусишь, тебе все веселее будет.
Но Мухортый, очевидно, не успокаивался речами Никиты и был тревожен; он переступал с ноги на ногу, жался к саням, становясь задом к ветру, и терся головой о рукав Никиты.
Как будто только для того, чтобы не отказать Никите в его угощении соломой, которую Никита подсунул ему под храп, Мухортый раз порывисто схватил пук соломы из саней, но тотчас же решил, что теперь дело не до соломы, бросил ее, и ветер мгновенно растрепал солому, унес ее и засыпал снегом.
– Теперь примету сделаем, – сказал Никита, повернув сани лицом к ветру, и, связав оглобли чресседельником, он поднял их вверх и притянул к передку. – Вот как занесеть нас, добрые люди по оглоблям увидять, откопають, – сказал Никита, похлопывая рукавицами и надевая их. – Так-то старики учили.
Василий Андреич между тем, распустив шубу и закрываясь полами ее, тер одну серную спичку за другой о стальную коробку, но руки у него дрожали, и загоравшиеся спички одна за другою, то еще не разгоревшись, то в самую ту минуту, как он подносил ее к папиросе, задувались ветром. Наконец одна спичка вся загорелась и осветила на мгновение мех его шубы, его руку с золотым перстнем на загнутом внутрь указательном пальце и засыпанную снегом, выбившуюся из-под веретья овсяную солому, и папироса загорелась. Раза два он жадно потянул, проглотил, выпустил сквозь усы дым, хотел еще затянуться, но табак с огнем сорвало и унесло туда же, куда и солому.
Но и эти несколько глотков табачного дыма развеселили Василия Андреича.
– Ночевать так ночевать! – сказал он решительно.
– Погоди же ты, я еще флаг сделаю, – сказал он, поднимая платок, который он, сняв с воротника, бросил было в сани, и, сняв перчатки, стал в передке саней и, вытягиваясь, чтоб достать до чресседельника, тугим узлом привязал к нему платок подле оглобли.
Платок тотчас же отчаянно затрепался, то прилипая к оглобле, то вдруг отдуваясь, натягиваясь и щелкая.
– Вишь, как ловко, – сказал Василий Андреич, любуясь на свою работу, опускаясь в сани. – Теплее бы вместе, да вдвоем не усядемся, – сказал он.
– Я место найду, – отвечал Никита, – только лошадь укрыть надо, а то взопрел, сердечный. Пусти-ка, – прибавил он и, подойдя к саням, потянул из-под Василия Андреича веретье.
И, достав веретье, он сложил его вдвое и, скинув, прежде шлею и сняв седелку, покрыл им Мухортого.
– Все теплее тебе будеть, дурачок, – говорил он, надевая опять на лошадь сверх веретья седелку и шлею. – А не нужна вам дерюжка будет? Да соломки мне дайте, – сказал Никита, окончив это дело и опять подойдя к саням.
И, забрав и то и другое из-под Василия Андреича, Никита зашел за спинку саней, выкопал себе там, в снегу, ямку, положил в нее соломы и, нахлобучив шапку и закутавшись кафтаном и сверху покрывшись дерюжкой, сел на постланную солому, прислонясь к лубочному задку саней, защищавшему его от ветра и снега.
Василий Андреич неодобрительно покачал головой на то, что делал Никита, как он вообще не одобрял необразованность и глупость мужицкую, и стал устраиваться на ночь.
Он разровнял оставшуюся солому по санкам, подложил погуще себе под бок и, засунув руки в рукава, приладился головой в угол саней, к передку, защищавшему его от ветра.
Спать ему не хотелось. Он лежал и думал: думал всё о том же одном, что составляло единственную цель, смысл, радость и гордость его жизни, – о том, сколько он нажил и может еще нажить денег; сколько другие, ему известные люди, нажили и имеют денег, и как эти другие наживали и наживают деньги, и как он, так же как и они, может нажить еще очень много денег. Покупка Горячкинского леса составляла для него дело огромной важности. Он надеялся на этом лесе поживиться сразу, может быть, десятком тысяч. И он стал в мыслях расценивать виденную им осенью рощу, в которой он на двух десятинах пересчитал все деревья.
«Дуб на полозья пойдет. Срубы сами собой. Да дров сажен тридцать все станет на десятине, – говорил он себе. – С десятины на худой конец по двести с четвертной останется. Пятьдесят шесть десятин, пятьдесят шесть сотен, да пятьдесят шесть сотен, да пятьдесят шесть десятков, да еще пятьдесят шесть десятков, да пятьдесят шесть пятков». Он видел, что выходило за двенадцать тысяч, но без счетов не мог смекнуть ровно сколько. «Десяти тысяч все-таки не дам, а тысяч восемь, да чтоб за вычетом полян. Землемера помажу – сотню, а то полторы; он мне десятин пять полян намеряет. И за восемь отдаст. Сейчас три тысячи в зубы. Небось размякнет, – думал он, ощупывая предплечьем руки бумажник в кармане. – И как сбились с поворота, бог ее знает! Должен бы тут быть лес и сторожа. Собак бы слышно. Так не лают, проклятые, когда их нужно». Он отстранил воротник от уха и стал прислушиваться; слышен был все тот же свист ветра, в оглоблях трепанье и щелканье платка и стеганье по лубку саней падающего снега. Он закрылся опять.
«Кабы знать, ночевать бы остаться. Ну, да все одно, доедем и завтра. Только день лишний. В такую погоду и те не поедут». И он вспомнил, что к девятому надо получить за валухов с мясника деньги. «Хотел сам приехать; не застанет меня – жена не сумеет деньги взять. Очень уж необразованна. Обхождения настоящего не знает», – продолжал он думать, вспоминая, как она не умела обойтись со становым, бывшим вчера на празднике у него в гостях. «Известно – женщина! Где она что видала? При родителях какой наш дом был? Так себе, деревенский мужик богатый: рушка да постоялый двор – и все имущество в том. А я что в пятнадцать лет сделал? Лавка, два кабака, мельница, ссыпка, два именья в аренде, дом с амбаром под железной крышей, – вспоминал он с гордостью. – Не то, что при родителе! Нынче кто в округе гремит? Брехунов.
А почему так? Потому – дело помню, стараюсь, не так, как другие – лежни али глупостями занимаются. А я ночи не сплю. Метель не метель – еду. Ну и дело делается. Они думают, так, шутя денежки наживают. Нет, ты потрудись да голову поломай. Вот так-то заночуй в поле да ночи не спи. Как подушка от думы в головах ворочается, – размышлял он с гордостью. – Думают, что в люди выходят по счастью. Вон, Мироновы в миллионах теперь. А почему? Трудись. Бог и даст. Только бы дал бог здоровья».
И мысль о том, что и он может быть таким же миллионщиком, как Миронов, который взялся с ничего так взволновала Василия Андреича, что он почувствовал потребность поговорить с кем-нибудь. Но говорить не с кем было… Кабы доехать до Горячкина, он бы поговорил с помещиком, вставил бы ему очки.
«Ишь ты, дует как! Занесет так, что и не выберемся утром!» – подумал он, прислушиваясь к порыву ветра, который дул в передок, нагибая его, и сек его лубок снегом. Он приподнялся и оглянулся: в белой колеблющейся темноте видна была только чернеющая голова Мухортого и его спина, покрытая развевающимся веретьем, и густой завязанный хвост; кругом же со всех сторон, спереди, сзади, была везде одна и та же однообразная белая колеблющаяся тьма, иногда как будто чуть-чуть просветляющаяся, иногда еще больше сгущающаяся.
«И напрасно послушался я Никиту, – думал он. – Ехать бы надо, все бы выехали куда-нибудь. Хоть назад бы доехали в Гришкино, ночевали бы у Тараса. А то вот сиди ночь целую. Да что, бишь, хорошего было? Да, что за труды бог дает, а не лодырям, лежебокам али дуракам. Да и покурить надо!» Он сел, достал папиросочницу, лег брюхом вниз, закрывая полой от ветра огонь, но ветер находил ход и тушил спички одну за другой. Наконец он ухитрился зажечь одну и закурил. То, что он добился своего, очень обрадовало его. Хотя папироску выкурил больше ветер, чем он, он все-таки затянулся раза три, и ему опять стало веселей. Он опять привалился к задку, укутался и опять начал вспоминать, мечтать и совершенно неожиданно вдруг потерял сознание и задремал.
Но вдруг точно что-то толкнуло и разбудило его. Мухортый ли это дернул из-под него солому, или это внутри его что-то всколыхнуло его – только он проснулся, и сердце у него стало стучать так быстро и так сильно, что ему показалось, что сани трясутся под ним. Он открыл глаза. Вокруг него было все то же, но только казалось светлее. «Светает, – подумал он, – должно, и до утра недолго». Но тотчас же он вспомнил, что светлее стало только оттого, что месяц взошел. Он приподнялся, оглядел сначала лошадь. Мухортый стоял все задом к ветру и весь трясся. Засыпанное снегом веретье заворотилось одной стороной, шлея съехала набок, и засыпанная снегом голова с развевающимися челкой и гривой были теперь виднее. Василий Андреич перегнулся к задку и заглянул за него. Никита сидел все в том же положении, в каком он сел. Дерюжка, которою он прикрывался, и ноги его были густо засыпаны снегом. «Не замерз бы мужик; плоха одежонка на нем. Еще ответишь за него. То-то народ бестолковый. Истинно необразованность», – подумал Василий Андреич и хотел было снять с лошади веретье и накрыть Никиту, но холодно было вставать и ворочаться, и лошадь, боялся, как бы не застыла. «И на что я его взял? Все ее глупость одна!» – подумал Василий Андреич, вспоминая немилую жену, и опять перевалился на свое прежнее место к передку саней. «Так-то дядюшка раз всю ночь в снегу просидел, – вспомнил он, – и ничего. Ну, а Севастьяна-то откопали, – тут же представился ему другой случай, – так вот помер, закоченел весь, как туша мороженая.
Остался бы в Гришкином ночевать, ничего бы не было». И, старательно запахнувшись, так чтобы тепло меха нигде не пропадало даром, а везде – и в шее, и в коленях, и в ступнях – грело его, он закрыл глаза, стараясь опять заснуть. Но сколько он ни старался теперь, он не мог уже забыться, а, напротив, чувствовал себя совершенно бодрым и оживленным. Опять он начал считать барыши, долги за людьми, опять стал хвастаться сам перед собой и радоваться на себя и на свое положение, – но все теперь постоянно прерывалось подкрадывающимся страхом и досадной мыслью о том, зачем он не остался ночевать в Гришкином. «То ли дело: лежал бы на лавке, тепло». Он несколько раз переворачивался, укладывался, стараясь найти более ловкое и защищенное от ветра положение, но все ему казалось неловко; он опять приподнимался, переменял положение, укутывал ноги, закрывал глаза и затихал. Но или скрюченные ноги в крепких валеных сапогах начинали ныть, или продувало где-нибудь, и он, полежав недолго, опять с досадой на себя вспоминал о том, как бы он теперь мог спокойно лежать в теплой избе в Гришкином, и опять поднимался, ворочался, кутался, и опять укладывался.
Раз Василью Андреичу почудилось, что он слышит дальний крик петухов. Он обрадовался, отворотил шубу и стал напряженно слушать, но сколько он ни напрягал слух, ничего не слышно было, кроме звука ветра, свиставшего в оглоблях и трепавшего платок, и снега, стегавшего об лубок саней.
Никита как сел с вечера, так и сидел все время, не шевелясь и даже не отвечая на обращения Василия Андреича, который раза два окликал его. «Ему и горюшка мало, спит, должно», – с досадой думал Василий Андреич, заглядывая через задок саней на густо засыпанного снегом Никиту.
Василий Андреич вставал и ложился раз двадцать. Ему казалось, что конца не будет этой ночи. «Теперь уже, должно быть, близко к утру, – подумал он раз, поднимаясь и оглядываясь. – Дай посмотрю на часы. Озябнешь раскрываться. Ну, да коли узнаю, что к утру дело, все веселее будет. Запрягать станем». Василий Андреич в глубине души знал, что не может быть еще утро, но он все сильнее и сильнее начинал робеть и хотел в одно и то же время и проверить и обмануть себя. Он осторожно распустил крючки полушубка и, засунув руку за пазуху, долго копался, пока достал до жилетки. Насилу-насилу вытащил он свои серебряные с эмалевыми цветками часы и стал смотреть. Без огня ничего не видно было. Он опять лег ничком на локти и на коленки, так же, как когда закуривал, достал спички и стал зажигать. Теперь он аккуратнее взялся за дело, и, ощупав пальцами спичку с самым большим количеством фосфора, он с первого раза зажег ее. Подсунув циферблат под свет, он взглянул и глазам своим не верил… Было всего десять минут первого. Еще вся ночь была впереди.
«Ох, длинна ночь!» – подумал Василий Андреич, чувствуя, как мороз пробежал ему по спине, и, застегнувшись опять и укрывшись, он прижался к углу саней, собираясь терпеливо ждать. Вдруг из-за однообразного шума ветра он явственно услышал какой-то новый, живой звук. Звук равномерно усиливался и, дойдя до совершенной явственности, так же равномерно стал ослабевать. Не было никакого сомнения, что это был волк. И волк этот выл так недалеко, что по ветру ясно было слышно, как он, ворочая челюстями, изменял звуки своего голоса. Василий Андреич откинул воротник и внимательно слушал. Мухортый также напряженно слушал, поводя ушами, и, когда волк кончил свое колено, переставил ноги и предостерегающе фыркнул. После этого Василий Андреич уж никак не мог не только заснуть, но и успокоиться. Сколько он ни старался думать о своих расчетах, делах и о своей славе и своем достоинстве и богатстве, страх все больше и больше завладевал им, и над всеми мыслями преобладала и ко всем мыслям примешивалась мысль о том, зачем он не остался ночевать в Гришкине.
«Бог с ним, с лесом, без него дел слава богу. Эх, ночевать бы! – говорил он себе. – Говорят, пьяные-то замерзают, – подумал он. – А я выпил». И, прислушиваясь к своему ощущению, он чувствовал, что начинал дрожать, сам не зная, от чего он дрожит – от холода или от страха. Он пробовал закрыться и лежать как прежде, но уже не мог этого сделать. Он не мог оставаться на месте, ему хотелось встать, предпринять что-нибудь, с тем чтобы заглушить поднимающийся в нем страх, против которого он чувствовал себя бессильным. Он опять достал папироски и спички, но спичек уже оставалось только три, и все худшие. Все три ошмурыгались не загоревшись.
«А, черт тебя дери, проклятая, провались ты!» – обругал он сам не зная кого и швырнул смятую папироску. Хотел швырнуть и спичечницу, но остановил движение руки и сунул ее в карман. На него нашло такое беспокойство, что он не мог больше оставаться на месте. Он вылез из саней и, став задом к ветру, начал туго и низко вновь перепоясываться.
«Что лежать-то, смерти дожидаться! Сесть верхом – да и марш, – вдруг пришло ему в голову. – Верхом лошадь не станет. Ему, – подумал он на Никиту, – все равно умирать. Какая его жизнь! Ему и жизни не жалко, а мне, слава богу, есть чем пожить…»
И он, отвязав лошадь, перекинул ей поводья на шею и хотел вскочить на нее, но шубы и сапоги были так тяжелы, что он сорвался. Тогда он встал на сани и хотел с саней сесть. Но сани покачнулись под его тяжестью, и он опять оборвался. Наконец в третий раз он подвинул лошадь к саням и, осторожно став на край их, добился-таки того, что лег брюхом поперек спины лошади. Полежав так, он посунулся вперед раз, два и, наконец, перекинул ногу через спину лошади и уселся, упираясь ступнями ног на долевой ремень шлеи. Толчок пошатнувшихся саней разбудил Никиту, и он приподнялся, и Василию Андреичу показалось, что он говорит что-то.
– Слушай вас, дураков! Что ж, пропадать так, ни за что? – крикнул Василий Андреич и, подправляя под колена развевающиеся полы шубы, повернул лошадь и погнал ее прочь от саней по тому направлению, в котором он предполагал, что должен быть лес и сторожка.

VII

Никита, с тех пор как сел, покрывшись дерюжкой, за задком саней, сидел неподвижно. Он, как и все люди, живущие с природой и знающие нужду, был терпелив и мог спокойно ждать часы, дни даже, не испытывая ни беспокойства, ни раздражения. Он слышал, как хозяин звал его, но не откликался, потому что не хотел шевелиться и откликаться. Хотя ему еще было тепло от выпитого чая и оттого, что он много двигался, лазая по сугробам, он знал, что тепла этого хватит ненадолго, а что согреваться движением он уже будет не в силах, потому что чувствовал себя так же усталым, как чувствует себя лошадь, когда она становится, не может, несмотря ни на какой кнут, идти дальше, и хозяин видит, что надо кормить, чтобы она вновь могла работать. Одна нога его в прорванном сапоге остыла, и он уже не чуял на ней большого пальца. И, кроме того, всему телу его становилось все холоднее и холоднее. Мысль о том, что он может и даже, по всем вероятиям, должен умереть в эту ночь, пришла ему, но мысль эта показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной. Не особенно неприятна показалась ему эта мысль потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать. Не особенно же страшна была эта мысль потому, что, кроме тех хозяев, как Василий Андреич, которым он служил здесь, он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит. «Жаль бросать обжитое, привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо».
«Грехи? – подумал он и вспомнил свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, нехождение в церковь, несоблюдение постов и все то, за что выговаривал ему поп на исповеди. – Известно, грехи. Да что же, разве я сам их на себя напустил? Таким, видно, меня бог сделал. Ну, и грехи! Куда ж денешься?»
Так он подумал сначала о том, что может случиться с ним в эту ночь, и потом уже не возвращался к этим мыслям и отдался тем воспоминаниям, которые сами собой приходили ему в голову. То он вспоминал приезд Марфы, и пьянство рабочих, и свои отказы от вина, то теперешнюю поездку, и Тарасову избу, и разговоры о дележах, то о своем малом, и о Мухортом, который угреется теперь под попоной, то о хозяине, который скрипит теперь санями, ворочаясь в них. «Тоже, я чай, сердечный, сам не рад, что поехал, – думал он. – От такого житья помирать не хочется. Не то, что наш брат». И все эти воспоминания стали переплетаться, мешаться в его голове, и он заснул.
Когда же Василий Андреич, садясь на лошадь, покачнул сани, и задок, на который Никита упирался спиной, совсем отдернулся, и его полозом ударило в спину, он проснулся и волей-неволей принужден был изменить свое положение. С трудом выпрямляя ноги и осыпая с них снег, он поднялся, и тотчас же мучительный холод пронизал все его тело. Поняв, в чем дело, он хотел, чтобы Василий Андреич оставил ему ненужное теперь для лошади веретье, чтобы укрыться им, и закричал ему об этом.
Но Василий Андреич не остановился и скрылся в снежной пыли.
Оставшись один, Никита задумался на минуту, что ему делать. Идти искать жилья он чувствовал себя не в силах. Сесть на старое место уже нельзя было – оно все было засыпано снегом. И в санях, он чувствовал, что не согреется, потому что ему нечем было покрыться, его же кафтан и шуба теперь совсем не грели его. Ему было так холодно, как будто он был в одной рубахе. Ему стало жутко. «Батюшка, отец небесный!» – проговорил он, и сознание того, что он не один, а кто-то слышит его и не оставит, успокоило его. Он глубоко вздохнул и, не снимая с головы дерюжки, влез в сани и лег в них на место хозяина.
Но и в санях он никак не мог согреться. Сначала он дрожал всем телом, потом дрожь прошла, и он понемногу стал терять сознание. Умирал он или засыпал – он не знал, но чувствовал себя одинаково готовым на то и на другое.

VIII

Между тем Василий Андреич и ногами и концами повода гнал лошадь туда, где он почему-то предположил лес и сторожку. Снег слепил ему глаза, а ветер, казалось, хотел остановить его, но он, нагнувшись вперед и беспрестанно запахивая шубу и подвертывая ее между собой и мешавшей ему сидеть холодной седелкой, не переставая гнал лошадь. Лошадь хотя с трудом, но покорно шла иноходью туда, куда он посылал ее.
Минут пять он ехал, как ему казалось, все прямо, ничего не видя, кроме головы лошади и белой пустыни, и ничего не слыша, кроме свиста ветра около ушей лошади и воротника своей шубы.
Вдруг перед ним зачернелось что-то. Сердце радостно забилось в нем, и он поехал на это черное, уже видя в нем стены домов деревни. Но черное это было не неподвижно, а все шевелилось, и было не деревня, а выросший на меже высокий чернобыльник, торчавший из-под снега и отчаянно мотавшийся под напором гнувшего его все в одну сторону и свистевшего в нем ветра. И почему-то вид этого чернобыльника, мучимого немилосердным ветром, заставил содрогнуться Василия Андреича, и он поспешно стал погонять лошадь, не замечая того, что, подъезжая к чернобыльнику, он совершенно изменил прежнее направление и теперь гнал лошадь совсем уже в другую сторону, все-таки воображая, что он едет в ту сторону, где должна была быть сторожка. Но лошадь все воротила вправо, и потому он все время сворачивал ее влево.
Опять впереди его зачернелось что-то. Он обрадовался, уверенный, что теперь это уже наверное деревня. Но это была опять межа, поросшая чернобыльником. Опять так же отчаянно трепыхался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, – подле него шел конный, заносимый ветром след. Василий Андреич остановился, нагнулся, пригляделся: это был лошадиный, слегка занесенный след и не мог быть ничей иной, как его собственный. Он, очевидно, кружился, и на небольшом пространстве. «Пропаду я так!» – подумал он, но, чтобы не поддаваться страху, он еще усиленнее стал погонять лошадь, вглядываясь в белую снежную мглу, в которой ему показывались как будто светящиеся точки, тотчас же исчезавшие, как только он вглядывался в них. Раз ему показалось, что он слышит лай собак или вой волков, но звуки эти были так слабы и неопределенны, что он не знал, слышит ли он что, или это только чудится ему, и он, остановившись, стал напряженно прислушиваться.
Вдруг какой-то страшный, оглушающий крик раздался около его ушей, все задрожало и затрепетало под ним. Василий Андреич схватился за шею лошади, но и шея лошади вся тряслась, и страшный крик стал еще ужаснее. Несколько секунд Василий Андреич не мог опомниться и понять, что случилось. А случилось только то, что Мухортый, ободряя ли себя или призывая кого на помощь, заржал своим громким, заливистым голосом. «Тьфу ты пропасть! напугал как, проклятый!» – сказал себе Василий Андреич. Но и поняв истинную причину страха, он не мог уже разогнать его.

И мысль о том, что и он может быть таким же миллионщиком, как Миронов, который взялся с ничего так взволновала Василия Андреича, что он почувствовал потребность поговорить с кем-нибудь. Но говорить не с кем было… Кабы доехать до Горячкина, он бы поговорил с помещиком, вставил бы ему очки.

«Ишь ты, дует как! Занесет так, что и не выберемся утром!» – подумал он, прислушиваясь к порыву ветра, который дул в передок, нагибая его, и сек его лубок снегом. Он приподнялся и оглянулся: в белой колеблющейся темноте видна была только чернеющая голова Мухортого и его спина, покрытая развевающимся веретьем, и густой завязанный хвост; кругом же со всех сторон, спереди, сзади, была везде одна и та же однообразная белая колеблющаяся тьма, иногда как будто чуть-чуть просветляющаяся, иногда еще больше сгущающаяся.

«И напрасно послушался я Никиту, – думал он. – Ехать бы надо, все бы выехали куда-нибудь. Хоть назад бы доехали в Гришкино, ночевали бы у Тараса. А то вот сиди ночь целую. Да что, бишь, хорошего было? Да, что за труды бог дает, а не лодырям, лежебокам али дуракам. Да и покурить надо!» Он сел, достал папиросочницу, лег брюхом вниз, закрывая полой от ветра огонь, но ветер находил ход и тушил спички одну за другой. Наконец он ухитрился зажечь одну и закурил. То, что он добился своего, очень обрадовало его. Хотя папироску выкурил больше ветер, чем он, он все-таки затянулся раза три, и ему опять стало веселей. Он опять привалился к задку, укутался и опять начал вспоминать, мечтать и совершенно неожиданно вдруг потерял сознание и задремал.

Но вдруг точно что-то толкнуло и разбудило его. Мухортый ли это дернул из-под него солому, или это внутри его что-то всколыхнуло его – только он проснулся, и сердце у него стало стучать так быстро и так сильно, что ему показалось, что сани трясутся под ним. Он открыл глаза. Вокруг него было все то же, но только казалось светлее. «Светает, – подумал он, – должно, и до утра недолго». Но тотчас же он вспомнил, что светлее стало только оттого, что месяц взошел. Он приподнялся, оглядел сначала лошадь. Мухортый стоял все задом к ветру и весь трясся. Засыпанное снегом веретье заворотилось одной стороной, шлея съехала набок, и засыпанная снегом голова с развевающимися челкой и гривой были теперь виднее. Василий Андреич перегнулся к задку и заглянул за него. Никита сидел все в том же положении, в каком он сел. Дерюжка, которою он прикрывался, и ноги его были густо засыпаны снегом. «Не замерз бы мужик; плоха одежонка на нем. Еще ответишь за него. То-то народ бестолковый. Истинно необразованность», – подумал Василий Андреич и хотел было снять с лошади веретье и накрыть Никиту, но холодно было вставать и ворочаться, и лошадь, боялся, как бы не застыла. «И на что я его взял? Все ее глупость одна!» – подумал Василий Андреич, вспоминая немилую жену, и опять перевалился на свое прежнее место к передку саней. «Так-то дядюшка раз всю ночь в снегу просидел, – вспомнил он, – и ничего. Ну, а Севастьяна-то откопали, – тут же представился ему другой случай, – так вот помер, закоченел весь, как туша мороженая.

Остался бы в Гришкином ночевать, ничего бы не было». И, старательно запахнувшись, так чтобы тепло меха нигде не пропадало даром, а везде – и в шее, и в коленях, и в ступнях – грело его, он закрыл глаза, стараясь опять заснуть. Но сколько он ни старался теперь, он не мог уже забыться, а, напротив, чувствовал себя совершенно бодрым и оживленным. Опять он начал считать барыши, долги за людьми, опять стал хвастаться сам перед собой и радоваться на себя и на свое положение, – но все теперь постоянно прерывалось подкрадывающимся страхом и досадной мыслью о том, зачем он не остался ночевать в Гришкином. «То ли дело: лежал бы на лавке, тепло». Он несколько раз переворачивался, укладывался, стараясь найти более ловкое и защищенное от ветра положение, но все ему казалось неловко; он опять приподнимался, переменял положение, укутывал ноги, закрывал глаза и затихал. Но или скрюченные ноги в крепких валеных сапогах начинали ныть, или продувало где-нибудь, и он, полежав недолго, опять с досадой на себя вспоминал о том, как бы он теперь мог спокойно лежать в теплой избе в Гришкином, и опять поднимался, ворочался, кутался, и опять укладывался.

Раз Василью Андреичу почудилось, что он слышит дальний крик петухов. Он обрадовался, отворотил шубу и стал напряженно слушать, но сколько он ни напрягал слух, ничего не слышно было, кроме звука ветра, свиставшего в оглоблях и трепавшего платок, и снега, стегавшего об лубок саней.

Никита как сел с вечера, так и сидел все время, не шевелясь и даже не отвечая на обращения Василия Андреича, который раза два окликал его. «Ему и горюшка мало, спит, должно», – с досадой думал Василий Андреич, заглядывая через задок саней на густо засыпанного снегом Никиту.

Василий Андреич вставал и ложился раз двадцать. Ему казалось, что конца не будет этой ночи. «Теперь уже, должно быть, близко к утру, – подумал он раз, поднимаясь и оглядываясь. – Дай посмотрю на часы. Озябнешь раскрываться. Ну, да коли узнаю, что к утру дело, все веселее будет. Запрягать станем». Василий Андреич в глубине души знал, что не может быть еще утро, но он все сильнее и сильнее начинал робеть и хотел в одно и то же время и проверить и обмануть себя. Он осторожно распустил крючки полушубка и, засунув руку за пазуху, долго копался, пока достал до жилетки. Насилу-насилу вытащил он свои серебряные с эмалевыми цветками часы и стал смотреть. Без огня ничего не видно было. Он опять лег ничком на локти и на коленки, так же, как когда закуривал, достал спички и стал зажигать. Теперь он аккуратнее взялся за дело, и, ощупав пальцами спичку с самым большим количеством фосфора, он с первого раза зажег ее. Подсунув циферблат под свет, он взглянул и глазам своим не верил… Было всего десять минут первого. Еще вся ночь была впереди.

«Ох, длинна ночь!» – подумал Василий Андреич, чувствуя, как мороз пробежал ему по спине, и, застегнувшись опять и укрывшись, он прижался к углу саней, собираясь терпеливо ждать. Вдруг из-за однообразного шума ветра он явственно услышал какой-то новый, живой звук. Звук равномерно усиливался и, дойдя до совершенной явственности, так же равномерно стал ослабевать. Не было никакого сомнения, что это был волк. И волк этот выл так недалеко, что по ветру ясно было слышно, как он, ворочая челюстями, изменял звуки своего голоса. Василий Андреич откинул воротник и внимательно слушал. Мухортый также напряженно слушал, поводя ушами, и, когда волк кончил свое колено, переставил ноги и предостерегающе фыркнул. После этого Василий Андреич уж никак не мог не только заснуть, но и успокоиться. Сколько он ни старался думать о своих расчетах, делах и о своей славе и своем достоинстве и богатстве, страх все больше и больше завладевал им, и над всеми мыслями преобладала и ко всем мыслям примешивалась мысль о том, зачем он не остался ночевать в Гришкине.

«Бог с ним, с лесом, без него дел слава богу. Эх, ночевать бы! – говорил он себе. – Говорят, пьяные-то замерзают, – подумал он. – А я выпил». И, прислушиваясь к своему ощущению, он чувствовал, что начинал дрожать, сам не зная, от чего он дрожит – от холода или от страха. Он пробовал закрыться и лежать как прежде, но уже не мог этого сделать. Он не мог оставаться на месте, ему хотелось встать, предпринять что-нибудь, с тем чтобы заглушить поднимающийся в нем страх, против которого он чувствовал себя бессильным. Он опять достал папироски и спички, но спичек уже оставалось только три, и все худшие. Все три ошмурыгались не загоревшись.

«А, черт тебя дери, проклятая, провались ты!» – обругал он сам не зная кого и швырнул смятую папироску. Хотел швырнуть и спичечницу, но остановил движение руки и сунул ее в карман. На него нашло такое беспокойство, что он не мог больше оставаться на месте. Он вылез из саней и, став задом к ветру, начал туго и низко вновь перепоясываться.

«Что лежать-то, смерти дожидаться! Сесть верхом – да и марш, – вдруг пришло ему в голову. – Верхом лошадь не станет. Ему, – подумал он на Никиту, – все равно умирать. Какая его жизнь! Ему и жизни не жалко, а мне, слава богу, есть чем пожить…»

И он, отвязав лошадь, перекинул ей поводья на шею и хотел вскочить на нее, но шубы и сапоги были так тяжелы, что он сорвался. Тогда он встал на сани и хотел с саней сесть. Но сани покачнулись под его тяжестью, и он опять оборвался. Наконец в третий раз он подвинул лошадь к саням и, осторожно став на край их, добился-таки того, что лег брюхом поперек спины лошади. Полежав так, он посунулся вперед раз, два и, наконец, перекинул ногу через спину лошади и уселся, упираясь ступнями ног на долевой ремень шлеи. Толчок пошатнувшихся саней разбудил Никиту, и он приподнялся, и Василию Андреичу показалось, что он говорит что-то.

– Слушай вас, дураков! Что ж, пропадать так, ни за что? – крикнул Василий Андреич и, подправляя под колена развевающиеся полы шубы, повернул лошадь и погнал ее прочь от саней по тому направлению, в котором он предполагал, что должен быть лес и сторожка.

Никита, с тех пор как сел, покрывшись дерюжкой, за задком саней, сидел неподвижно. Он, как и все люди, живущие с природой и знающие нужду, был терпелив и мог спокойно ждать часы, дни даже, не испытывая ни беспокойства, ни раздражения. Он слышал, как хозяин звал его, но не откликался, потому что не хотел шевелиться и откликаться. Хотя ему еще было тепло от выпитого чая и оттого, что он много двигался, лазая по сугробам, он знал, что тепла этого хватит ненадолго, а что согреваться движением он уже будет не в силах, потому что чувствовал себя так же усталым, как чувствует себя лошадь, когда она становится, не может, несмотря ни на какой кнут, идти дальше, и хозяин видит, что надо кормить, чтобы она вновь могла работать. Одна нога его в прорванном сапоге остыла, и он уже не чуял на ней большого пальца. И, кроме того, всему телу его становилось все холоднее и холоднее. Мысль о том, что он может и даже, по всем вероятиям, должен умереть в эту ночь, пришла ему, но мысль эта показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной. Не особенно неприятна показалась ему эта мысль потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать. Не особенно же страшна была эта мысль потому, что, кроме тех хозяев, как Василий Андреич, которым он служил здесь, он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит. «Жаль бросать обжитое, привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо».

«Грехи? – подумал он и вспомнил свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, нехождение в церковь, несоблюдение постов и все то, за что выговаривал ему поп на исповеди. – Известно, грехи. Да что же, разве я сам их на себя напустил? Таким, видно, меня бог сделал. Ну, и грехи! Куда ж денешься?»

Так он подумал сначала о том, что может случиться с ним в эту ночь, и потом уже не возвращался к этим мыслям и отдался тем воспоминаниям, которые сами собой приходили ему в голову. То он вспоминал приезд Марфы, и пьянство рабочих, и свои отказы от вина, то теперешнюю поездку, и Тарасову избу, и разговоры о дележах, то о своем малом, и о Мухортом, который угреется теперь под попоной, то о хозяине, который скрипит теперь санями, ворочаясь в них. «Тоже, я чай, сердечный, сам не рад, что поехал, – думал он. – От такого житья помирать не хочется. Не то, что наш брат». И все эти воспоминания стали переплетаться, мешаться в его голове, и он заснул.

Когда же Василий Андреич, садясь на лошадь, покачнул сани, и задок, на который Никита упирался спиной, совсем отдернулся, и его полозом ударило в спину, он проснулся и волей-неволей принужден был изменить свое положение. С трудом выпрямляя ноги и осыпая с них снег, он поднялся, и тотчас же мучительный холод пронизал все его тело. Поняв, в чем дело, он хотел, чтобы Василий Андреич оставил ему ненужное теперь для лошади веретье, чтобы укрыться им, и закричал ему об этом.

Но Василий Андреич не остановился и скрылся в снежной пыли.

Оставшись один, Никита задумался на минуту, что ему делать. Идти искать жилья он чувствовал себя не в силах. Сесть на старое место уже нельзя было – оно все было засыпано снегом. И в санях, он чувствовал, что не согреется, потому что ему нечем было покрыться, его же кафтан и шуба теперь совсем не грели его. Ему было так холодно, как будто он был в одной рубахе. Ему стало жутко. «Батюшка, отец небесный!» – проговорил он, и сознание того, что он не один, а кто-то слышит его и не оставит, успокоило его. Он глубоко вздохнул и, не снимая с головы дерюжки, влез в сани и лег в них на место хозяина.

Но и в санях он никак не мог согреться. Сначала он дрожал всем телом, потом дрожь прошла, и он понемногу стал терять сознание. Умирал он или засыпал – он не знал, но чувствовал себя одинаково готовым на то и на другое.

Между тем Василий Андреич и ногами и концами повода гнал лошадь туда, где он почему-то предположил лес и сторожку. Снег слепил ему глаза, а ветер, казалось, хотел остановить его, но он, нагнувшись вперед и беспрестанно запахивая шубу и подвертывая ее между собой и мешавшей ему сидеть холодной седелкой, не переставая гнал лошадь. Лошадь хотя с трудом, но покорно шла иноходью туда, куда он посылал ее.

Минут пять он ехал, как ему казалось, все прямо, ничего не видя, кроме головы лошади и белой пустыни, и ничего не слыша, кроме свиста ветра около ушей лошади и воротника своей шубы.

Вдруг перед ним зачернелось что-то. Сердце радостно забилось в нем, и он поехал на это черное, уже видя в нем стены домов деревни. Но черное это было не неподвижно, а все шевелилось, и было не деревня, а выросший на меже высокий чернобыльник, торчавший из-под снега и отчаянно мотавшийся под напором гнувшего его все в одну сторону и свистевшего в нем ветра. И почему-то вид этого чернобыльника, мучимого немилосердным ветром, заставил содрогнуться Василия Андреича, и он поспешно стал погонять лошадь, не замечая того, что, подъезжая к чернобыльнику, он совершенно изменил прежнее направление и теперь гнал лошадь совсем уже в другую сторону, все-таки воображая, что он едет в ту сторону, где должна была быть сторожка. Но лошадь все воротила вправо, и потому он все время сворачивал ее влево.

Опять впереди его зачернелось что-то. Он обрадовался, уверенный, что теперь это уже наверное деревня. Но это была опять межа, поросшая чернобыльником. Опять так же отчаянно трепыхался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, – подле него шел конный, заносимый ветром след. Василий Андреич остановился, нагнулся, пригляделся: это был лошадиный, слегка занесенный след и не мог быть ничей иной, как его собственный. Он, очевидно, кружился, и на небольшом пространстве. «Пропаду я так!» – подумал он, но, чтобы не поддаваться страху, он еще усиленнее стал погонять лошадь, вглядываясь в белую снежную мглу, в которой ему показывались как будто светящиеся точки, тотчас же исчезавшие, как только он вглядывался в них. Раз ему показалось, что он слышит лай собак или вой волков, но звуки эти были так слабы и неопределенны, что он не знал, слышит ли он что, или это только чудится ему, и он, остановившись, стал напряженно прислушиваться.

Вдруг какой-то страшный, оглушающий крик раздался около его ушей, все задрожало и затрепетало под ним. Василий Андреич схватился за шею лошади, но и шея лошади вся тряслась, и страшный крик стал еще ужаснее. Несколько секунд Василий Андреич не мог опомниться и понять, что случилось. А случилось только то, что Мухортый, ободряя ли себя или призывая кого на помощь, заржал своим громким, заливистым голосом. «Тьфу ты пропасть! напугал как, проклятый!» – сказал себе Василий Андреич. Но и поняв истинную причину страха, он не мог уже разогнать его.

«Надо одуматься, остепениться», – говорил он себе и вместе с тем не мог удержаться и все гнал лошадь, не замечая того, что он ехал теперь уже по ветру, а не против него. Тело его, особенно в шагу, где оно было открыто и касалось седелки, зябло и болело, руки и ноги его дрожали, и дыхание было прерывисто. Он видит, что пропадает среди этой ужасной снежной пустыни, и не видит никакого средства спасения.

Вдруг лошадь куда-то ухнула под ним и, завязши в сугробе, стала биться и падать на бок. Василий Андреич соскочил с нее, при соскакивании сдернув набок шлею, на которую опиралась его нога, и свернув седелку, за которую держался, соскакивая. Как только Василий Андреич соскочил с нее, лошадь справилась, рванулась вперед, сделала прыжок, другой и, опять заржавши и таща за собой волочившееся веретье и шлею, скрылась из вида, оставив Василия Андреича одного в сугробе. Василий Андреич бросился за нею, но снег был так глубок и шубы на нем так тяжелы, что, увязая каждой ногой выше колена, он, сделав не более двадцати шагов, запыхался и остановился. «Роща, валухи, аренда, лавка, кабаки, железом крытый дом и амбар, наследник, – подумал он, – как же это все останется? Что ж это такое? Не может быть!» – мелькнуло у него в голове. И почему-то ему вспомнился мотавшийся от ветра чернобыльник, мимо которого он проезжал два раза, и на него нашел такой ужас, что он не верил в действительность того, что с ним было. Он подумал: «Не во сне ли все это?» – и хотел проснуться, но просыпаться некуда было. Это был действительный снег, который хлестал ему в лицо и засыпал его и холодил его правую руку, с которой он потерял перчатку, и это была действительно пустыня, та, в которой он теперь оставался один, как тот чернобыльник, ожидая неминуемой, скорой и бессмысленной смерти.

«Царица небесная, святителю отче Миколае, воздержания учителю», – вспомнил он вчерашние молебны, и образ с черным ликом в золотой ризе, и свечи, которые он продавал к этому образу и которые тотчас приносили ему назад и которые он чуть обгоревшие прятал в ящик. И он стал просить этого самого Николая-чудотворца, чтобы он спас его, обещал ему молебен и свечи. Но тут же он ясно, несомненно понял, что этот лик, риза, свечи, священник, молебны – все это было очень важно и нужно там, в церкви, но что здесь они ничего не могли сделать ему, что между этими свечами и молебнами и его бедственным теперешним положением нет и не может быть никакой связи. «Надо не унывать, – подумал он. – Надо идти по следам лошади, а то и те занесет, – пришло ему в голову. – Она выведет, а то и поймаю. Только не торопиться, а то зарьяешь и хуже пропадешь». Но, несмотря на намерение идти тихо, он бросился вперед и бежал, беспрестанно падая, поднимаясь и опять падая. След лошади уже становился чуть заметен в тех местах, где снег был неглубок. «Пропал я, – подумал Василий Андреич, – потеряю и след, и лошади не догоню». Но в ту же минуту, взглянув вперед, он увидал что-то черное. Это был Мухортый и не только один Мухортый, но и сани и оглобли с платком. Мухортый, со сбитой набок шлеёй и веретьем, стоял теперь не на прежнем месте, а ближе к оглоблям и мотал головой, которую заступленный повод притягивал ему книзу. Оказалось, что завяз Василий Андреич в той самой лощине, в которой они завязли еще с Никитой, что лошадь везла его назад к саням и что соскочил он с нее не больше пятидесяти шагов от того места, где были сани.

Довалившись до саней, Василий Андреич схватился за них и долго стоял так неподвижно, стараясь успокоиться и отдышаться. На прежнем месте Никиты не было, но в санях лежало что-то, занесенное уже снегом, и Василий Андреич догадался, что это был Никита. Страх Василия Андреича теперь совершенно прошел, и если он боялся чего, то только того ужасного состояния страха, который он испытал на лошади, и в особенности тогда, когда один остался в сугробе. Надо было во что бы то ни стало не допустить до себя этот страх, а чтобы не допустить его, надо было делать что-нибудь, чем-нибудь заняться. И потому первое, что он сделал, было то, что он, став задом к ветру, распустил шубу. Потом, как только он немного отдышался, он вытряхнул снег из сапог, из левой перчатки, правая была безнадежно потеряна и, должно быть, уже где-нибудь на две четверти под снегом; потом он вновь туго и низко, как он подтягивался, когда выходил из лавки покупать с возов привозимый мужиками хлеб, затянулся кушаком и приготовился к деятельности. Первое дело, которое представилось ему, было то, чтобы выпростать ногу лошади. Василий Андреич и сделал это и, освободив повод, привязал Мухортого опять к железной скобе у передка к старому месту и стал заходить сзади лошади, чтобы оправить на ней шлею, седелку и веретье; но в это время он увидал, что в санях зашевелилось что-то и из-под снега, которым она была засыпана, поднялась голова Никиты. Очевидно, с большим усилием, замерзавший уже Никита приподнялся и сел и как-то странно, точно отгоняя мух, махая перед носом рукой. Он махал рукой и говорил что-то, как показалось Василию Андреичу, призывая его. Василий Андреич оставил веретье, не поправив его, и подошел к саням.

– Чего ты? – спросил он. – Чего говоришь?

– Поми-ми-мираю я, вот что, – с трудом, прерывистым голосом выговорил Никита. – Зажитое малому отдай али бабе, все равно.

– А что ж, аль зазяб? – спросил Василий Андреич.

– Чую, смерть моя… прости, Христа ради… – сказал Никита плачущим голосом, все продолжая, точно обмахивая мух, махать перед лицом руками.

Василий Андреич с полминуты постоял молча и неподвижно, потом вдруг с той же решительностью, с которой он ударял по рукам при выгодной покупке, он отступил шаг назад, засучил рукава шубы и обеими руками принялся выгребать снег с Никиты и из саней. Выгребши снег, Василий Андреич поспешно распоясался, расправил шубу и, толкнув Никиту, лег на него, покрывая его не только своей шубой, но и всем своим теплым, разгоряченным телом. Заправив руками полы шубы между лубком саней и Никитой и коленками ног прихватив ее подол, Василий Андреич лежал так ничком, упершись головой в лубок передка, и теперь уже не слышал ни движения лошади, ни свиста бури, а только прислушивался к дыханию Никиты. Никита сначала долго лежал неподвижно, потом громко вздохнул и пошевелился.

– А вот то-то, а ты говоришь – помираешь. Лежи, грейся, мы вот как… – начал было Василий Андреич.

Но дальше он, к своему великому удивлению, не мог говорить, потому что слезы ему выступили на глаза и нижняя челюсть быстро запрыгала. Он перестал говорить и только глотал то, что подступало ему к горлу. «Настраивался я, видно, ослаб вовсе», – подумал он на себя. Но слабость эта его не только не была ему неприятна, но доставляла ему какую-то особенную, не испытанную еще никогда радость.

«Мы вот как», – говорил он себе, испытывая какое-то особенное торжественное умиление. Довольно долго он лежал так молча, вытирая глаза о мех шубы и подбирая под колена все заворачиваемую ветром правую полу шубы.

Но ему так страстно захотелось сказать кому-нибудь про свое радостное состояние.

– Микита! – сказал он.

– Хорошо, тепло, – откликнулось ему снизу.

– Так-то, брат, пропал было я. И ты бы замерз, и я бы…

Но тут опять у него задрожали скулы, и глаза его опять наполнились слезами, и он не мог дальше говорить.

«Ну, ничего, – подумал он. – Я сам про себя знаю, что знаю».

И он замолк. Так он лежал долго.

Ему было тепло снизу от Никиты, тепло и сверху от шубы; только руки, которыми он придерживал полы-шубы по бокам Никиты, и ноги, с которых ветер беспрестанно сворачивал шубу, начинали зябнуть. Особенно зябла правая рука без перчатки. Но он не думал ни о своих ногах, ни о руках, а думал только о том, как бы отогреть лежащего под собой мужика.

Несколько раз он взглядывал на лошадь и видел, что спина ее раскрыта и веретье с шлеею лежат на снегу, что надо бы встать и покрыть лошадь, но он не мог решиться ни на минуту оставить Никиту и нарушить то радостное состояние, в котором он находился. Страха он теперь не испытывал никакого.

«Небось не вывернется», – говорил он сам себе про то, что он отогреет мужика, с тем же хвастовством, с которым он говорил про свои покупки и продажи.

Так пролежал Василий Андреич час, и другой, и третий, но он не видал, как проходило время. Сначала в воображении его носились впечатления метели, оглобель и лошади под дугой, трясущихся перед глазами, и вспоминалось о Никите, лежащем под ним; потом стали примешиваться воспоминания о празднике, жене, становом, свечном ящике и опять о Никите, лежащем под этим ящиком; потом стали представляться мужики, продающие и покупающие, и белые стены, и дома, крытые железом, под которыми лежал Никита; потом все это смешалось, одно вошло в другое, и, как цвета радуги, соединяющиеся в один белый свет, все разные впечатления сошлись в одно ничто, и он заснул. Он спал долго, без снов, но перед рассветом опять появились сновидения. Представилось ему, что стоит он будто у свечного ящика и Тихонова баба требует у него пятикопеечную свечу к празднику, и он хочет взять свечу и дать ей, но руки не поднимаются, а зажаты в карманах. Хочет он обойти ящик, и ноги не движутся, а калоши, новые, чищеные, приросли к каменному полу, и их не поднимешь и из них не вынешь. И вдруг свечной ящик становится не свечным ящиком, а постелью, и Василий Андреич видит себя лежащим на брюхе на свечном ящике, то есть на своей постели, в своем доме. И лежит он на постели и не может встать, а встать ему надо, потому что сейчас зайдет за ним Иван Матвеич, становой, и с Иваном Матвеичем надо идти либо торговать рощу, либо поправить шлею на Мухортом. И спрашивает он у жены: «Что же, Миколавна, не заходил?» – «Нет, – говорит, – не заходил». И слышит он, что подъезжает кто-то к крыльцу. Должно, он. Нет, мимо. «Миколавна, а Миколавна, что ж, все нету?» – «Нету». И он лежит на постели и все не может встать, и все ждет, и ожидание это и жутко и радостно. И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то другой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. «Иду!» – кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать – и не может, хочет двинуть рукой – не может, ногой – тоже не может. Хочет повернуть головой – и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понимает, что это смерть, и николько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и ему кажется, что он – Никита, а Никита – он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты. «Жив, Никита, значит, жив и я», – с торжеством говорит он себе.

И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. «Что ж, ведь он не знал, в чем дело, – думает он про Василья Брехунова. – Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю». И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. «Иду, иду!» – радостно, умиленно говорит все существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его.

И больше уже ничего не видел, и не слышал, и не чувствовал в этом мире Василий Андреич.

Кругом все так же курило. Те же вихри снега крутились, засыпали шубу мертвого Василия Андреича, и всего трясущегося Мухортого, и чуть видные уже сани, и в глубине их лежащего под мертвым уже хозяином угревшегося Никиту.

Перед утром проснулся Никита. Разбудил его опять начавший пробирать его спину холод. Приснилось ему, что он едет с мельницы с возом хозяйской муки и, переезжая ручей, взял мимо моста и завязил воз. И видит он, что он подлез под воз и поднимает его, расправляя спину. Но удивительное дело! Воз не двигается и прилип ему к спине, и он не может ни поднять воза, ни уйти из-под него. Всю поясницу раздавило. Да и холодный же! Видно, вылезать надо. «Да будеть, – говорит он кому-то тому, кто давит ему возом спину. – Вынимай мешки!» Но воз все холоднее и холоднее давит его, и вдруг стукает что-то особенное, и он просыпается совсем и вспоминает все. Холодный воз – это мертвый замерзший хозяин, лежащий на нем. А стукнул это Мухортый, ударивший два раза копытом о сани.

– Андреич, а Андреич! – осторожно, уже предчувствуя истину, окликает Никита хозяина, напруживая спину.

Но Андреич не отзывается, и брюхо его и ноги – крепкие, и холодные, и тяжелые, как гири.

«Кончился, должно. Царство небесное!» – думает Никита.

Он повертывает голову, прокапывает перед собою снег рукою и открывает глаза. Светло; так же свистит ветер в оглоблях, и так же сыплется снег, с тою только разницею, что уже не стегает о лубок саней, а беззвучно засыпает сани и лошадь все выше и выше, и ни движенья, ни дыханья лошади не слышно больше. «Замерз, должно, и он», – думает Никита про Мухортого. И действительно, те удары копыт о сани, которые разбудили Никиту, были предсмертные усилия удержаться на ногах уже совсем застывшего Мухортого.

«Господи, батюшка, видно, и меня зовешь, – говорит себе Никита. – Твоя святая воля. А жутко. Ну, да двух смертей не бывать, а одной не миновать. Только поскорее бы…» И он опять прячет руку, закрывая глаза, и забывается, вполне уверенный, что теперь он уже наверное и совсем умирает.

Уже в обед на другой день мужики откопали лопатами Василия Андреича и Никиту в тридцати саженях от дороги и в полуверсте от деревни.

Снег нанесло выше саней, но оглобли и платок на них были еще видны. Мухортый по брюхо в снегу, с сбившимися со спины шлеёй и веретьем, стоял весь белый, прижав мертвую голову к закостенелому кадыку; ноздри обмерзли сосульками, глаза заиндевели и тоже обмерзли точно слезами. Он исхудал в одну ночь так, что остались на нем только кости да кожа. Василий Андреич застыл, как мороженая туша, и как были у него расставлены ноги, так, раскорячившись, его и отвалили с Никиты.

V

Василий Андреич подошел к саням, с трудом разбирая в темноте, где они, влез в них и взял вожжи.

– Пошел передом! – крикнул он.

Петруха, стоя на коленках в розвальнях, пустил свою лошадь. Мухортый, уже давно ржавший, чуя впереди себя кобылу, рванулся за нею, и они выехали на улицу. Опять поехали слободой и той же дорогой, мимо того же двора с развешанным замерзшим бельем, которого теперь уже не видно было; мимо того же сарая, который уже был занесен почти до крыши и с которого сыпался бесконечный снег; мимо тех же мрачно шумящих, свистящих и гнущихся лозин и опять въехали в то снежное, сверху и снизу бушевавшее море. Ветер был так силен, что когда он был в бок и седоки парусили против него, то он накренивал набок санки и сбивал лошадь в сторону. Петруха ехал развалистой рысцой своей доброй кобылы впереди и бодро покрикивал. Мухортый рвался за нею.

Проехав так минут десять, Петруха обернулся и что-то прокричал. Ни Василий Андреич, ни Никита не слышали от ветра. Но догадались, что они приехали к повороту. Действительно, Петруха поворотил направо, и ветер, бывший в бок, опять стал навстречу, и справа сквозь снег завиднелось что-то черное. Это был кустик на повороте.

– Ну, с богом!

– Спасибо, Петруха!

– «Буря небо мглою скроить», – прокричал Петруха и скрылся.

– Вишь, стихотворец какой, – проговорил Василий Андреич и тронул вожжами.

– Да, молодец хороший, мужик настоящий, – сказал Никита.

Никита, укутавшись и вжав голову в плечи, так что небольшая борода его облегала ему шею, сидел молча, стараясь не потерять набранное в избе за чаем тепло. Перед собой он видел прямые линии оглобель, беспрестанно обманывавшие его и казавшиеся ему накатанной дорогой, колеблющийся зад лошади с заворачиваемым в одну сторону подвязанным узлом хвостом и дальше, впереди, высокую дугу и качающуюся голову и шею лошади с развевающейся гривой. Изредка ему попадались в глаза вешки, так что он знал, что ехали пока по дороге, и ему делать было нечего.

Василий Андреич правил, предоставляя лошади самой держаться дороги. Но Мухортый, несмотря на то что вздохнул в деревне, бежал неохотно и как будто сворачивал с дороги, так что Василий Андреич несколько раз направлял его.

«Вот справа одна вешка, вот другая, вот и третья, – считал Василий Андреич, – а вот впереди и лес», – подумал он, вглядываясь во что-то чернеющее впереди его. Но то, что показалось ему лесом, был только куст. Куст проехали, проехали еще сажен двадцать, четвертой вешки не было и леса не было. «Должен сейчас быть лес», – думал Василий Андреич и, возбужденный вином и чаем, не останавливаясь, потрогивал вожжами, и покорное, доброе животное слушалось и то иноходью, то небольшой рысцой бежало туда, куда его посылали, хотя и знало, что его посылают совсем не туда, куда надо. Прошло минут десять, леса все не было.

– А ведь мы опять сбились! – сказал Василий Андреич, останавливая лошадь.

Никита молча вылез из саней и, придерживая свой халат, то липнувший к нему по ветру, то отворачивающийся и слезающий с него, пошел лазить по снегу; пошел в одну сторону, пошел в другую. Раза три он скрывался совсем из вида. Наконец он вернулся и взял вожжи из рук Василия Андреича.

– Вправо ехать надо, – сказал он строго и решительно, поворачивая лошадь.

– Ну, вправо, так вправо пошел, – сказал Василий Андреич, отдавая вожжи и засовывая озябшие руки в рукава.

Никита не отвечал.

– Ну, дружок, потрудись, – крикнул он на лошадь, но лошадь, несмотря на потряхиванье вожжей, шла только шагом.

Снег был кое-где по колено, и сани подергивались рывом с каждым движением лошади.

Никита достал кнут, висевший на передке, и стегнул. Добрая, непривычная к кнуту лошадь рванулась, пошла рысью, но тотчас же опять перешла на иноходь и шаг. Так проехали минут пять. Было так темно и так курило сверху и снизу, что дуги иногда не было видно. Сани, казалось, иногда стояли на месте, и поле бежало назад. Вдруг лошадь круто остановилась, очевидно чуя что-то неладное перед собой. Никита опять легко выскочил, бросая вожжи, и пошел вперед лошади, чтобы посмотреть, чего она остановилась; но только что он хотел ступить шаг перед лошадью, как ноги его поскользнулись и он покатился под какую-то кручь.

– Тпру, тпру, тпру, – говорил он себе, падая и стараясь остановиться, но не мог удержаться и остановился только, врезавшись ногами в нанесенный внизу оврага толстый слой снега.

Нависший с края кручи сугроб, растревоженный падением Никиты, насыпался на него и засыпал ему снегу за шиворот.

– Эка ты как! – укоризненно проговорил Никита, обращаясь к сугробу и к оврагу и вытряхивая снег из-за воротника.

– Микит, а Микит! – кричал Василий Андреич сверху.

Но Никита не откликался.

Ему некогда было: он отряхался, потом отыскивал кнут, который выронил, когда скатился под кручу. Найдя кнут, он полез было прямо назад, где скатился; но влезть не было возможности: он скатывался назад, так что должен был низом пойти искать выхода кверху. Сажени на три от того места, где он скатился, он с трудом вылез на четвереньках на гору и пошел по краю оврага к тому месту, где должна была быть лошадь. Лошади и саней он не видал; но так как он шел на ветер, он, прежде чем увидал их, услыхал крики Василия Андреича и ржанье Мухортого, звавших его.

– Иду, иду. Чего гогочешь? – проговорил он.

Только совсем уже дойдя до саней, он увидал лошадь и стоявшего возле них Василия Андреича, казавшегося огромным.

– Куда, к дьяволу, запропастился? Назад ехать надо. Хоть в Гришкино вернемся, – сердито стал выговаривать Никите хозяин.

– И рад бы вернуться, Василий Андреич, да куда ехать-то? Тут овражище такой, что попади туда, и не выберешься. Я туда засветил так, что насилу выдрался.

– Что ж, не стоять же тут? Куда-нибудь надо же ехать, – сказал Василий Андреич.

Никита ничего не отвечал. Он сел на сани задом к ветру, разулся и вытряхнул снег, набившийся ему в сапоги, и, достав соломки, старательно заткнул ею изнутри дыру в левом сапоге.

Василий Андреич молчал, как бы предоставив теперь уже все Никите. Переобувшись, Никита убрал ноги в сани, надел опять рукавицы, взял вожжи и повернул лошадь вдоль оврага. Но не проехали они и ста шагов, как лошадь опять уперлась. Перед ней опять был овраг.

Никита опять вылез и опять пошел лазить по снегу. Довольно долго он ходил. Наконец появился с противоположной стороны, с которой он пошел.

– Андреич, живы? – крикнул он.

– Здесь, – откликнулся Василий Андреич. – Ну, что?

– Да не разберешь никак. Темно. Овраги какие-то. Надо опять на ветер ехать.

Опять поехали, опять ходил Никита, лазяя по снегу. Опять садился, опять лазил и наконец, запыхавшись, остановился у саней.

– Ну, что? – спросил Василий Андреич.

– Да что, вымотался я весь. Да и лошадь становится.

– Так что же делать?

– Да вот, постой.

Никита опять ушел и скоро вернулся.

– Держи за мной, – сказал он, заходя перед лошадью.

Василий Андреич уже не приказывал ничего, а покорно делал то, что говорил ему Никита.

– Сюда за мной! – закричал Никита, отходя быстро вправо и хватая за вожжу Мухортого и направляя его куда-то книзу, в сугроб.

Лошадь сначала уперлась, но потом рванулась, надеясь проскочить сугроб, но не осилила и села в него по хомут.

– Вылезай! – закричал Никита на Василия Андреича, продолжавшего сидеть в санях, и, подхватив под одну оглоблю, стал надвигать сани на лошадь. – Трудненько, брат, – обратился он к Мухортому, – да что ж делать, понатужься! но, но, немного! – крикнул он.

Лошадь рванулась раз, другой, но все-таки не выбралась и опять села, как будто что-то обдумывала.

– Что ж, брат, так неладно, – усовещевал Никита Мухортого. – Ну, еще!

Опять Никита потащил за оглоблю с своей стороны; Василий Андреич делал то же с другой. Лошадь пошевелила головой, потом вдруг рванулась.

– Ну! но! не потонешь, небось, – кричал Никита.

Прыжок, другой, третий, и наконец лошадь выбралась из сугроба и остановилась, тяжело дыша и отряхиваясь. Никита хотел вести дальше, но Василий Андреич так запыхался в своих двух шубах, что не мог идти и повалился в сани.

– Дай вздохнуть, – сказал он, распуская платок, которым он повязал в деревне воротник шубы.

– Тут ничего, ты лежи, – сказал Никита, – я проведу, – и с Васильем Андреичем в санях провел лошадь под уздцы вниз шагов десять и потом немного вверх и остановился.

Место, на котором остановился Никита, было не в лощине, где бы снег, сметаемый с бугров и оставаясь, мог совсем засыпать их, но оно все-таки отчасти было защищено краем оврага от ветра. Были минуты, когда ветер как будто немного стихал, но это продолжалось недолго, и как будто для того, чтобы наверстать этот отдых, буря налетала после этого с удесятеренной силой и еще злее рвала и крутила. Такой порыв ветра ударил в ту минуту, как Василий Андреич, отдышавшись, вылез из саней и подошел к Никите, чтобы поговорить о том, что делать. Оба невольно пригнулись и подождали говорить, пока пройдет ярость порыва. Мухортый тоже недовольно прижимал уши и тряс головой. Как только немного прошел порыв ветра, Никита, сняв рукавицы и заткнув их за кушак, подышав в руки, стал отвязывать с дуги поводок.

– Ты что ж это делаешь? – спросил Василий Андреич.

– Отпрягаю, что ж еще делать? Мочи моей нет, – как бы извиняясь, отвечал Никита.

– А разве не выедем куда?

– Не выедем, только лошадь замучаем. Ведь он, сердечный, не в себе стал, – сказал Никита, указывая на покорно стоящую, на все готовую и тяжело носившую крутыми и мокрыми боками лошадь. – Ночевать надо, – повторил он, точно как будто собирался ночевать на постоялом дворе, и стал развязывать супонь.

Клещи расскочились.

– А не замерзнем мы? – спросил Василий Андреич.

– Что ж? И замерзнешь – не откажешься, – сказал Никита.

VI

Василию Андреичу в своих двух шубах было совсем тепло, особенно после того, как он повозился в сугробе; но мороз пробежал у него по спине, когда он понял, что действительно надо ночевать здесь. Чтобы успокоиться, он сел в сани и стал доставать папиросы и спички.

Никита между тем распрягал лошадь. Он развязал подбрюшник, чресседельник, развожжал, снял гуж, вывернул дугу и, не переставая разговаривать с лошадью, ободрял ее.

– Ну, выходи, выходи, – говорил он, выводя ее из оглобель. – Да вот привяжем тебя тут. Соломки подложу да размуздаю, – говорил он, делая то, что говорил. – Закусишь, тебе все веселее будеть.

Но Мухортый, очевидно, не успокоивался речами Никиты и был тревожен; он переступал с ноги на ногу, жался к саням, становясь задом к ветру, и терся головой о рукав Никиты.

Как будто только для того, чтобы не отказать Никите в его угощении соломой, которую Никита подсунул ему под храп, Мухортый раз порывисто схватил пук соломы из саней, но тотчас же решил, что теперь дело не до соломы, бросил ее, и ветер мгновенно растрепал солому, унес ее и засыпал снегом.

– Теперь примету сделаем, – сказал Никита, повернув сани лицом к ветру, и, связав оглобли чресседельником, он поднял их вверх и притянул к передку. – Вот, как занесеть нас, добрые люди по оглоблям увидять, откопають, – сказал Никита, похлопывая рукавицами и надевая их. – Так-то старики учили.

Василий Андреич между тем, распустив шубу и закрываясь полами ее, тер одну серную спичку за другой о стальную коробку, но руки у него дрожали, и загоравшиеся спички одна за другою, то еще не разгоревшись, то в самую ту минуту, как он подносил ее к папиросе, задувались ветром. Наконец одна спичка вся загорелась и осветила на мгновение мех его шубы, его руку с золотым перстнем на загнутом внутрь указательном пальце и засыпанную снегом, выбившуюся из-под веретья овсяную солому, и папироса загорелась. Раза два он жадно потянул, проглотил, выпустил сквозь усы дым, хотел еще затянуться, но табак с огнем сорвало и унесло туда же, куда и солому.

Но и эти несколько глотков табачного дыма развеселили Василия Андреича.

– Ночевать так ночевать! – сказал он решительно.

– Погоди же ты, я еще флаг сделаю, – сказал он, поднимая платок, который он, сняв с воротника, бросил было в сани, и, сняв перчатки, стал в передке саней и, вытягиваясь, чтобы достать до чресседельника, тугим узлом привязал к нему платок подле оглобли.

Платок тотчас же отчаянно затрепался, то прилипая к оглобле, то вдруг отдуваясь, натягиваясь и щелкая.

– Вишь, как ловко! – сказал Василий Андреич, любуясь на свою работу, опускаясь в сани. – Теплее бы вместе, да вдвоем не усядемся, – сказал он.

– Я место найду, – отвечал Никита, – только лошадь укрыть надо, а то взопрел сердечный. Пусти-ка, – прибавил он и, подойдя к саням, потянул из-под Василия Андреича веретье.

И, достав веретье, он сложил его вдвое и, скинув прежде шлею и сняв седелку, покрыл им Мухортого.

– Все теплее тебе будеть, дурачок, – говорил он, надевая опять на лошадь сверх веретья седелку и шлею. – А не нужна вам дерюжка будет? Да соломки мне дайте, – сказал Никита, окончив это дело и опять подойдя к саням.

И, забрав и то и другое из-под Василия Андреича, Никита зашел за спинку саней, выкопал себе там, в снегу, ямку, положил в нее соломы и, нахлобучив шапку и закутавшись кафтаном, а сверху покрывшись дерюжкой, сел на постланную солому, прислонясь к лубочному задку саней, защищавшему его от ветра и снега.

Василий Андреич неодобрительно покачал головой на то, что делал Никита, как он вообще не одобрял необразованность и глупость мужицкую, и стал устраиваться на ночь.

Он разровнял оставшуюся солому по санкам, положил погуще себе под бок и, засунув руки в рукава, приладился головой в угол саней, к передку, защищавшему его от ветра.

Спать ему не хотелось. Он лежал и думал: думал все о том же одном, что составляло единственную цель, смысл, радость и гордость его жизни, – о том, сколько он нажил и может еще нажить денег; сколько другие, ему известные, люди нажили и имеют денег, и как эти другие наживали и наживают деньги, и как он, так же как и они, может нажить еще очень много денег. Покупка Горячкинского леса составляла для него дело огромной важности. Он надеялся на этом лесе поживиться сразу, может быть, десятком тысяч. И он стал в мыслях расценивать виденную им осенью рощу, в которой он на двух десятинах пересчитал все деревья.

«Дуб на полозья пойдет. Срубы сами собой. Да дров сажен тридцать все станет на десятине, – говорил он себе. – С десятины на худой конец по двести с четвертной останется. Пятьдесят шесть десятин, пятьдесят шесть сотен, да пятьдесят шесть сотен, да пятьдесят шесть десятков, да еще пятьдесят шесть десятков, да пятьдесят шесть пятков». Он видел, что выходило за двенадцать тысяч, но без счетов не мог смекнуть ровно сколько. «Десяти тысяч все-таки не дам, а тысяч восемь, да чтоб за вычетом полян. Землемера помажу – сотню, а то полторы; он мне десятин пять полян намеряет. И за восемь отдаст. Сейчас три тысячи в зубы. Небось размякнет, – думал он, ощупывая предплечьем руки бумажник в кармане. – И как сбились с поворота, бог ее знает. Должен бы тут быть лес и сторожка. Собак бы слышно. Так не лают, проклятые, когда их нужно». Он отстранил воротник от уха и стал прислушиваться; слышен был все тот же свист ветра, в оглоблях трепанье и щелканье платка и стеганье по лубку саней падающего снега. Он закрылся опять.

«Кабы знать, ночевать бы остаться. Ну, да все одно, доедем и завтра. Только день лишний. В такую погоду и те не поедут». И он вспомнил, что к девятому надо получить за валухов с мясника деньги. «Хотел сам приехать; не застанет меня – жена не сумеет деньги взять. Очень уж необразована. Обхождения настоящего не знает», – продолжал он думать, вспоминая, как она не умела обойтись со становым, бывшим вчера на празднике у него в гостях. «Известно – женщина! Где она что видала? При родителях какой наш дом был? Так себе, деревенский мужик богатый: рушка да постоялый двор – и все имущество в том. А я что в пятнадцать лет сделал? Лавка, два кабака, мельница, ссыпка, два имения в аренде, дом с амбаром под железной крышей, – вспоминал он с гордостью. – Не то что при родителе! Нынче кто в округе гремит? Брехунов».

«А почему так? Потому – дело помню, стараюсь, не так, как другие – лежни али глупостями занимаются. А я ночи не сплю. Метель не метель – еду. Ну и дело делается. Они думают, так, шутя денежки наживают. Нет, ты потрудись да голову поломай. Вот так-то заночуй в поле да ночи не спи. Как подушка от думы в головах ворочается», – размышлял он с гордостью. «Думают, что в люди выходят по счастью. Вон, Мироновы в миллионах теперь. А почему? Трудись. Бог и даст. Только бы дал бог здоровья».

Вторая часть может представлять собою вывод, т.е. не сооб­щение о фактах или ситуации, как о следствии предшествующих явлений, а умозаключение общего характера. Однако союзом и мо­жет быть присоединен лишь вывод определенного характера, пред­ставляющий собою умозаключение о следствии, результате, а не умозаключение о причине. Отношения между предложениями уточняются вводным словом следовательно, следственно, специ­ального же союза, присоединяющего вывод, нет.

Вторая часть может представлять собою и изложение резуль­тата, т.е. следствия, представленного и своей конечной, итоговой, «результативной» стороне. При повышении пищевой возбудимости резко возбужденная подкорка сильно заряжает кору, повышает лабильность клеток и сильные раздражители становятся при этих условиях сверхмаксимальными, вызывая на себя торможение (Павлов, «К физиологии и патологии»).

А между тем, этот писатель (Александр Дюма) без сомне­ния наделен от природы очень большим талантом, но талант этот остался чужд стремлениям века, и результатом было ни­чтожество его произведений (Чернышевский, «Очерки Гоголев­ского периода»).

Как видим, предложения, соединенные союзом и , по харак­теру их внутренних смысловых взаимоотношений, никак не могут считаться ни однородными, ни независимыми, ни тем более «обра­тимыми». Не учитывать же их внутренней смысловой связи невоз­можно, так как она-то и лежит в основе их соединения, причем на­ходит себе выражение и в грамматических формах предложений и в их лексическом составе.

3) Широко распространен в научно-деловом языке и другой вид смысловой зависимости между соединенными предложениями – зависимость, которую можно условно назвать «сочинительно-от­носительной» или «относительно-определительной». Характер смысловых взаимоотношений между сочиненными предложениями при этом таков, что второе из них заключает в себе какое-то выска­зывание или обо всем содержании первого в целом или о каком-то его члене.

В первом случае содержание предыдущего сообщения как бы входит во второе и обозначается во втором предложении место­имением «это», играющем роль подлежащего или дополнения. Без первого высказывания второе бессодержательно, так как его пред­мет речи, будь то подлежащее или дополнение, остается нераскры­тым. Однако и первое сообщение в смысловом отношении не за­вершено без второго, так как задача всего сочетания предложений в целом – сообщить нечто относительно содержания первого пред­ложения.

Местоимение это стоит обычно в начале второй части, после союза, и является заместителем субъекта высказывания даже и то­гда, когда выступает в функции второстепенного члена предложе­ния – дополнения. Действительный же субъект – первая часть соче­тания предложений, в отношении которой вторая – ее предикат. Привожу примеры:

Как известно, самый гениальный из биологов нашего века, Дарвин, отличался, почти всю свою жизнь расстроенным здо­ровьем, и это не помешало ему быть первым по качеству и интен­сивности умственного труда (Мечников, «Сорок лет...»).

Буржуазия отвергла проект Союза Советов о всеобщем ра­зоружении, а одного этого вполне достаточно, чтобы сказать: капиталисты люди социально опасные, она подготовляют новую всемирную бойню (М. Горький, «С кем вы, мастера культуры?»)

Рассматриваемые предложения могут быть сопоставлены с относительными предложениями с союзным словом «что», кото­рыми и могут быть заменены без существенного изменения харак­тера синтаксических отношений. Действительно, заменяя в приве­денных примерах вторые части сочетаний, содержащие местоиме­ние это, придаточными относительными с что: что не помешало ему быть; чего вполне достаточно, убедимся, что характер их взаимоотношений остался в основном прежним. По-прежнему со­держание первого предложения раскрывает собой содержание ме­стоимения, но уже не местоимения это , а относительного что вто­рого предложения, и по-прежнему является в отношении этого вто­рого предложения его субъектом. Хотя формально вторая часть со­четания предложений – придаточное предложение, так как оформ­лено союзным словом, однако именно оно, придаточное предложе­ние, обслуживается предложениями первой части, раскрывается ими. Таким образом сохраняются и отношения и порядок следова­ния предложений, характерные для сочинения; меняется лишь форма связи и выраженный ею характер синтаксической зависимо­сти – получается сочинение в форме подчинения.

При преобразовании сочинительно-относительной или отно­сительной конструкции в собственно-подчинительную, синтакси­ческие отношения резко изменяются. Предложения с указательным местоимением это или с заменившим его относительным что (станцию и результате замены «придаточными»), требовавшие для раскрытия своего содержания других предложений, делаются фор­мально главными. Сходство их судьбы свидетельствует о том, что предложения с относительным «что» близки по характеру их син­таксических функций к сочинительным предложениям с «это» и что они действительно представляют собой сочинение в форме подчинения.

Если высказывания, заключенные во второй части, относятся не ко всему содержанию предложений первой части, а к каким-либо членам их, то во второй части имеем или местоимение этот в сочетании с определяемым словом, заимствованным из предыду­щего предложения, или взамен такого сочетания – замещающее его личное местоимение. Привожу примеры: Был у этого объединения князь Маджак, и этому князю повиновалась все прочие князья (Греков, «Борьба Руси за независимость»).

В спектакле чувствовались известные остатки прошлых ан­тиреалистических взглядов Охлопкова, и они снижали спектакль (Фадеев, «Литературная газета», 22/ХII 1948 г.).

При преобразовании сочиненных предложений с указатель­ными или личными местоимениями в придаточные предложения с относительным местоимением «который» получим более резкое изменение характера синтаксических отношений, чем при превра­щении предложений с «это» в предложения с относительным «что»: вторая часть почти потеряет характер самостоятельного ут­верждения, превратясь в «придаточное определительное», и в большей или меньшей степени, смотря по его реальному содержа­нию, получит функцию простого определения.

Форма придаточных определительных с который объединяет в себе на самом деле два вида синтаксических отношений: чисто определительные, и тем самым подчинительные, – в тех случаях, когда по своему содержанию придаточное действительно характе­ризует, определяет предмет, и относительные, когда придаточное содержит некое сообщение об определяемом предмете, не являю­щееся его характеристикой, но лишь относящееся к нему. В по­следнем случае имеем отношение, близкое к сочинению в форме подчинения. Например: Впереди поле, за которым темнеет по­лоска леса.

Гораздо шире, сложнее и разнообразнее функции соединения предложений в языке художественной литературы.

Основные грамматические отношения, выражаемые соедине­нием предложений, остаются, разумеется, те же, что и в научно-де­ловом языке, но здесь они обогащены дополнительными экспрес­сивными отгонками и сами сложно переплетены между собой.

Союз и широко представлен в языке художественной литера­туры как выразитель чисто соединительных отношений, отношений между однородными сообщениями, т.е. в той его функции, в кото­рой он почти не выступает в языке научно-деловом.

Широкое употребление союза и в его чисто соединительном значении в языке художественной литературы объясняется ее жан­ровыми особенностями: наличием описаний различного рода, ха­рактеристик, изображений картин природы и т.п.

Само реальное содержание, целевая установка поэтической речи и обусловленные ею приемы художественного изображения способствуют формированию сложных синтаксических целых опи­сательного характера, состоящих из однородных высказываний или включающих их в свой состав.

Эти однородные высказывания характеризуются параллелиз­мом внутренней структуры, в той или иной степени выражающемся в параллелизме их внешнего синтаксического построения.

Союз и , соединяющий такие высказывания, однородные в силу их одинакового отношения к целому, составными элементами которого они являются, выступает в чисто соединительном значе­нии, выражая в подобных случаях «чистую идею соединения».

Однако даже при общей однородности высказываний на ос­нове их одинакового отношения к общему целому все же нельзя уподоблять их однородным членам предложения и говорить о пол­ной обратимости отношений и о возможности перестановки пред­ложений. Такой обратимости между предложениями почти никогда нет. Будучи однородными синтаксическими элементами по отно­шению к целому, предложения постоянно бывают еще связаны и между собой в порядке своего рода ступенчатой «относительной» связи. Так, второе сообщение обычно связано с какими-то членами первого и тем самым зависит от первого в том отношении, что или в нем заменены местоимениями общие обоим предложениям слова, или во втором они никак не названы и замещаются мысленно их наименованиями из первого сообщения. Таким образом, порядок предложений, их внутренние взаимоотношения почти никогда без нарушения смысла и структуры целого не могут быть изменены.

Если сказуемые сочетаемых предложений глагольны, то они обычно выражены формами одинакового вида, времени и наклоне­ния, обозначая действия-состояния как бы расположенные в одной плоскости, одновременные или вневременные, как постоянные признаки и свойства. Союз и или соединяет два предложения или выступает в качестве «замыкающего» перед последним из группы (чаще всего – трех) соединенных предложений.

Привожу примеры:

Я взглянул на нее (Зинаиду): глаза ее тихо светились, и лицо улыбалось точно сквозь дымку (Тургенев, «Первая любовь»).

Странное влияние имел на меня, отец, и странные были наши отношения (Тургенев, «Первая любовь»).

Отважен был пловец, решившийся в такую ночь пуститься через пролив на расстояние двадцати верст, и важная должна быть причина его к тому побудившая (Лермонтов, «Тамань»).

Сердце ее (Кити) билось сильно, и мысли не могли ни на чем остановиться

Весна – она о вас не знает,

О вас, о горе и о зле,

Бессмертьем взор ее сияет,

И ни морщины на челе

(Тютчев, «Весна»).

Формы времени могут быть и разными, по употребленными в данном контексте и почти одинаковом значении. Так, прошедшее совершенное, употребленное и перфективном значении 9 , сочета­ется с прошедшим несовершенным как однородное с ним во вре­менном плане, обозначая длящееся действие – состояние как ре­зультат совершившегося действия. Например:

Заря уже давно погасла, а едва белел на небосклоне ее послед­ний след (Тургенев, «Певцы»).

Особенно широко употребляется чисто соединительное сочи­нение предложений при описаниях природы в этом относительно новом литературном жанре, своего рода «пейзажной живописи». Сочинение предложений, сохраняя за каждым сообщением его са­модовлеющую значимость, не подчиняя его другому, тем самым позволяет рельефнее рисовать, «изображать» картину за картиной. Но и здесь порядок следования предложений, рисующих картины природы, не безразличен и не произволен, а обусловлен или реаль­ным расположением предметов в пространстве и соответственно порядком их восприятия и описания, или поэтическим замыслом автора. И то и другое, отраженное в строении предложений, пре­пятствует их перестановке.

Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползала туда по морщи­нам соседних скал (Лермонтов, «Бэла»).

Предложения, в значительной части представляя собою «од­ночленные высказывания» – в понимании этого термина акад. Щербой 10 , – являются нерасчлененными сообщениями о предмете со всеми его свойствами, рисующими этот предмет или образ и ряду других, составляющих общую картину. Отсюда нередкая ин­версия подлежащего и сказуемого: на первом месте – обстоятельст­венные слова, обрисовывающие фон, затем нерасчлененный образ предмета в его действии, состоянии, что выражается следованием сначала сказуемого, затем подлежащего.

Внизу блестел Донец и отражал в себе солнце, вверху белел меловой скалистый берег и ярко зеленела на нем молодая зелень ду­бов и сосен (Чехов, «Перекати-поле»).

Впереди на фоне ночи по всему горизонту поднимались багро­вые столбы пожаров, и где-то поверх, на черном небе, отражаясь в нем, плясали багровые отсветы (Симонов, «Дни и ночи»).

Лениво дышит полдень мглистый,

Лениво катится река –

И в тверди пламенной и чистой

Лениво тают облака.

(Тютчев, «Полдень».)

Особенно велика в языке художественной литературы роль соединительного сочинения предложений союзом и для выражения временных отношений.

Каждое действие или каждый этап в развитии действия пред­став­лен в сочинении предложением, не потерявшим значения от­дельного сообщения.

Сочетание таких высказываний или рисует явление в опреде­ленный момент его развития, или изображает этапы развития про­цесса в их естественной последовательности и тем самым как бы воспроизводит отдельные моменты развития действия перед гла­зами читателя или слушателя. Этим достигается большая изобрази­тельность, почти наглядность в описании действия, отвечающая за­дачам художественного повествования.

В выражении временных отношений – одновременности или последовательности событий, о которых идет речь в соединяемых предложениях, главную роль играет их общий смысл, их реальное содержание, находящее свое отражение в соотношении времени и видов их сказуемых и в лексическом значении этих сказуемых; для выражения же последовательности событий важнейшую роль иг­рает порядок предложений. Союз и при этом сам по себе не выра­жает ни значения одновременности, ни значения последовательно­сти; он указывает лишь на наличие смысловой связи между соеди­няемыми предложениями, характер же связи определяется смыс­лом, содержанием сочетаемых предложений и главное, вытекаю­щим из него смыслом, значением их соединения. Союз и только как бы соединяет смысл высказываний, а из этого соединения рожда­ется смысл их сочетания.

При этом ни одновременность, ни последовательность явле­ний сами по себе не могут быть основанием для объединения со­общений об этих явлениях. Таким основанием должна быть смы­словая связь происходящих одновременно или последовательно яв­лений.

При одновременности явлений основанием их объединения может быть их общая отнесенность к некоему целому, элементы которого они составляют, что имеет место, например, при описа­нии. В таком случае мы имеем сложное синтаксическое целое, со­стоящее из однородных высказываний и аналогичное по своей структуре только что рассмотренным синтаксическим целым опи­сательного характера.

Сказуемые таких предложений обычно выражены одинако­выми формами времени, наклонения и вида, причем вида, преиму­щественно, несовершенного. Привожу примеры:

Где-то ворковали голуби, и пчелы жужжали, низко переле­тывая по редкой траве (Тургенев, «Первая любовь»).

Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и где-то далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и глухо (там же).

Пламя в печи все трепещет, все шаркает по кирпичу лопата пекаря, мурлыкает вода в котле, и отблеск огня на стене все так же дрожит, безмолвно смеясь (М. Горький, «Двадцать шесть и одна»).

Основанием объединения сообщений об одновременных явле­ниях может быть и характер их протекания, их совместность, отне­сенность к общему лицу, принадлежность к общему процессу.

Руку само подымает перо,

И сердце вскипает песенным даром.

(Маяковский, «Строго воспреща­ется».)

В таком случае соединяемые союзом и одновременно проте­кающие действия двух предложений могут в смысловом отноше­нии быть не вполне равноправны. Действие второго предложения может дополнять, обрисовывать и как бы сопровождать действие первого предложения.

Например: Карташев спешно, судорожно рассчитывался с извозчиком, и вихри мыслей проносились в его голова (Гарин Н., «Студенты»).

Он (Карташев) говорил, и в памяти его вставало все то, что было и на другой странице, и на третьей, в каком именно углу, и дальше все до конца (там же).

Она (mademoiselle Linon), шла через залу, и букольки и лицо ее сияла (Л. Толстой, «Анна Каренина»).

Знаю, как ты все сделаешь, отвечала Долли: скажешь Мат­вею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он все пере­путает, и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это (там же).

Он (Изумруд) трясся на ходу жирной, широкой, уже потем­невшей от пота грудью и сырыми пахами, откидывал передние ноги, и при каждом шаге у него звучно екала селезенка (Куприн, «Изумруд»).

Осенним холодом расцвечены надежды,

Бредет мой конь, как тихая судьба,

И ловит край махающей одежды

Его чуть мокрая буланая губа.

(Есенин, «Голубень».)

Русалка плыла по реке голубой,

Озаряема полной луной;

И старалась она доплеснуть до луны

Серебристую пену волны.

(Лермонтов, «Русалка».)

Сказуемое второго предложения может являться не новым, самостоятельным действием, а лишь другой стороной проявления, другим аспектом действия первого предложения и тем самым мо­жет служить его характеристикой, развивать и дополнить его.

Милый май мальчик, говорила она (Зинаида), наклонись надо мною, и в голосе ее звучала встревоженная нежность (Тургенев, «Первая любовь»).

Отношения одновременности могут быть выражены и сочета­нием предложений со сказуемыми совершенного вида, если изо­бражаемые ими действия таковы, что действие, выраженное ска­зуемым второго предложения, может полностью проявиться лишь но мере совершения первого. Это имеет место в тех случаях, когда действия протекают так, что результаты их почти совпадают, на­пример: В это мгновенье другая дверь гостиной быстро распахну­лись, и на пороге появилась девушка, которую я видел накануне, в саду (Тургенев, «Первая любовь»), – или тогда, когда второе дейст­вии либо сопровождает первое, либо является лишь одной из сто­рон его проявления. Например:

Солнце раз еще взглянуло

Исподлобья на поля,

И в сияньи потонула

Вся смятенная земля.

(Тютчев, «Неохотно и несмело...»)

При неполной смысловой однородности, равноправности со­общений порядок предложений строго определен и никакой обра­тимости отношений нет.

Между отношениями одновременности и последовательности во времени часто нельзя провести резкой границы (как не сущест­вует ее и в реальном восприятии явлений, следующих одно за дру­гим с определенной степенью скорости).

Быстрая смена действий, переходящая в совпадение их, т.е. в одновременность, находит себе выражение в сочетании предложе­ний со сказуемыми совершенного вида. При этом, поскольку со­вершенный вид глагола обозначает какой-то определенный момент действия, лишенный длительности 11 , их совпадение рисуется как мгновенное следование их одного за другим. Значение одновре­менности может находить себе при этом лексическое выражение в наречиях «тотчас» и т.д.

Направо сверкнула молния, и , точно отразившись в зеркале, она тотчас же сверкнула вдали (Чехов, «Степь»).

С трудом выпрямляя ноги и ссыпая с них снег, он (Никита) поднялся, и тотчас же мучительный холод пронизал все его тело

В слуховое окно над лестницей заглянула рыжебородая жел­тая рожа, судорожно искривилась, исчезла, и тотчас же крышу пронзили кровавые копья пламени (М. Горький, «Мои универси­теты»).

Особенно богатые возможности представляет соединение предложений союзом и для выражения временной последователь­ности явлений.

Поскольку в сочинении каждое из предложений не теряет зна­чения отдельного высказывания и поскольку сказуемые сочетаемых предложений также не теряют своей модальной и временной неза­висимости, т.е. изображают действие так, как непосредственно представляет его говорящий – в его отношении к данной действи­тельности и по отношению к данному моменту речи, а не по отно­шению к какому-то другому действию, – то порядком предложе­ний, как бы непосредственно отражающих явления действительно­сти, выражается и порядок самих явлений. Поскольку глаголы, кроме того, обладают категорией вида, рисующей характер, способ протекания действия, то сочетанием сказуемых разного вида, вре­мени и наклонения могут быть изображены и последовательность действии, и способ и характер их протекания, т.е. может быть изо­бражен процесс действия во всем разнообразии и богатстве его проявления.

Язык художественной литературы широко пользуется воз­можностями, представляемыми сочинением предложений, для изо­бражения самого процесса действия. Значительная часть предложе­ний с союзом и служит в языке литературы, особенно в его повест­вовательных жанрах, для выражения отношений временной после­довательности.

Можно наметить в самой общей схеме возможные варианты сочетаний форм времени и вида с их основными функциями в от­ношении выражения временной последовательности.

    Сочетание предложений с одинаковыми или разными фор­мами глаголов совершенного вида.

Основная функция этого сочетания – выражение последова­тельности сменяющих друг друга действий: Мы простились еще раз, и лошади поскакали (Пушкин, «Выстрел»), или мгновенное следование одного действия за другим вплоть до совпадения двух моментов действия, одновременность их результатов (примеры смотри выше).

    Сочетание двух предложений, имеющих: первое – формы не­совершенного вида, второе – формы совершенного вида сказуе­мых. Основная функция – изображение того, как на фойе длитель­ного действия возникает более короткое: Ветер не уменьшался, и пошел снежок (Л. Толстой, «Хозяин и работник»).

    Сочетание двух предложений, у которых в первом – формы совершенного вида, во втором – формы несовершенного вида ска­зуемых.

При аористическом значении форм совершенного вида имеем изображение того, как по окончании одного короткого действия возникает или продолжается действие длительное. Давно прекра­тились аплодисменты, а теперь все смотрели на него (Карташева) (Гарин Н., «Студенты»).

При перфективном значении форм совершенного вида имеем изображение того, как на фоне сохраняющихся результатов дейст­вий предшествующих сказуемых возникают или продолжаются длительные действия; формы перфективного прошедшего и формы настоящего и прошедшего несовершенного вида могут, сочетаясь, выражать одновременность действий.

А между тем заря разгорается, вот уже золотые полосы протянулись по небу, в оврагах клубятся пары; жаворонки звонко поют, предрассветный ветер подул, и тихо всплывает багровое солнце (Тургенев, «Лес и степь»).

4. Сочетание предложений с формами несовершенного вида.

Основные функции: а) выражение одновременности явлений (примеры выше); б) выражение чередования, т.е. повторяемости действий в данной последовательности: Снаряды вздымали столбы земли у самого дома, иные из них с грохотом попадали в стены, и тогда весь дом содрогался, словно его качало большой волной (Си­монов, «Дни и ночи»); в) выражение последовательности – при употреблении настоящего времени в описании прошедших явлений – для живости рассказа (настоящее историческое): Лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез (Лермонтов, «Бэла»).

Приведенная схема является самой общей. В зависимости от синтаксико-грамматического значения формы времени в данном контексте от лексического значения глагола, от общего смысла предложения, сочетания предложений могут формами своих ска­зуемых выражать самые разнообразные оттенки временной после­довательности, могут изображать течение процесса во всем кон­кретном разнообразии его проявления.

Временная последовательность может быть выражена сочета­нием предложений с неглагольными сказуемыми или сочетанием предложений с отсутствующими в порядке поэтического эллипса глагольными формами сказуемых.

Прыжок, другой, третий, и наконец лошадь выбралась из суг­роба и остановилась (Л. Толстой, «Хозяин и работник»).

Стук земли о крышку гроба, заглушенные рыдания матери, и на ровенском кладбище вырос новый холмик под стеной скромной деревянной церкви (Короленко, «История моего современника»).

Верхом помчался на завалы

Кто не успел спрыгнуть с коня...

Ура! – и смолкло. Вон кинжалы,

В приклады! – и пошла резня.

(Лермонтов, «Я к вам пишу».)

Товарищи,

не останавливаться!

Чего стали?

В броневики

и на почтамт!

Нам не страшно

усилье ничье,

Мчим вперед

паровозом труда,

И вдруг

стопудовая весть

с Ильичем

Удар.

(Маяковский, «Владимир Ильич Ленин».)

Характерно, что Маяковский, указывающий своей ступенча­той строкой интонационно-смысловое членение текста, поместил оба показателя внезапного перехода к новому моменту в развитии действия и одной строке, сделав из них одну синтагму.

Для сложно-сочиненных предложений, связанных отноше­ниями временной последовательности, характерна замкнутая кон­струкция из нескольких бессоюзных предложений и последнего предложения, заключающего все синтаксическое целое и в смысло­вом и в ритмико-интонационном отношении, соединенного с пре­дыдущими «замыкающим» союзом и . Союз и служит показателем перехода к последнему, завершающему этапу в развитии действия-процесса.

В 12-м часу голоса стала стихать, пропел петух, из-за лип стала выходить полная луна, поднялся светлый, белый туман, роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина (Л. Толстой, «Война и мир»).



  • Разделы сайта